"У меня есть хороший товарищ, он такой же священник, как и я. В семье у них было трое братьев, а воспитывала их мама одна. Старший из них, потом уехал в Питер, и там погиб, несчастный случай. Младший брат спился и умер оттого, что никто ему во время не дал опохмелиться, а средний, пройдя тяжелейшим путем очищения, стал служить у престола.
Вот он мне и рассказывал. Однажды, отслужив воскресную литургию, он, пока в трапезной накрывали обед, сел в кресло и, как говорит, немного задремал. Видит, стоит перед ним его младший брат. Батюшка в тот момент ещё ничего не знал о его смерти. А накануне, тот у себя на родине зашел в кафе, попросил ему налить, а заплатить было нечем. Ему отказали, он сел на стул, и здесь же в кафе умер, ему было всего 26 лет.
Так вот, младший брат спрашивает: «Брат, что со мной происходит? Я не могу ни с кем заговорить. Меня никто не видит, не слышит, дотрагиваюсь до людей, а они не чувствуют. Я все время один. Что со мной, брат»? Я его в ответ спрашиваю, говорит батюшка: «А ты часом не помер»? «Помер? А что же мне тогда делать»? недоумевает младший брат, «идти на кладбище»? «Нет, иди пока домой».
«Я очнулся», продолжал батюшка, «или лучше сказать, пришел в себя, это не было сном в полном понимании, скорее какая-то полудрёма.
Немедленно связался с матерью, и та подтвердила, что в то воскресенье был уже девятый день со дня смерти младшего брата». Сама, будучи женщиной неверующей, она не стала тревожить сына священника, расстраивать его.
«Ты подумай», говорил он мне, «брат девять дней не понимал, что умер. И там никому до него не было дела, он никому не был нужен».
Явления из мира умерших в мир пока живых дело, хотя и редкое, но вполне обыденное. Так и у нас, жил в поселке человек по имени Иван Григорьевич. Мы с ним прожили в одном доме наверно лет пятнадцать. Был он в своё время начальником среднего уровня, со мной знакомства не поддерживал, но знаю, что наблюдал со стороны. Посмеивался над моим приходом в Церковь, а уж как я стал священником, встречая меня, откровенно смеялся. Нет пророка в своем отечестве, нет, и не будет.
Знаю, что охоч был мужик до женского пола, жена даже одно время уходила от него, но потом родили девочку, плод их примирения, и семья сохранилась. Правда, со временем девочка подросла и повела не очень хороший образ жизни. А потом, когда к нам пришли наркотики, в зависимость от них тогда попали многие, и та девочка, к сожалению, тоже.
Выйдя на пенсию, Иван Григорьевич остепенился постоянно ездил велосипедом на дачу, и стал на удивление заботливым семьянином. Узнав, что неизлечимо болен, постарался сделать дома посильный ремонт, починил сантехнику и умер на руках у жены. Заносить его тело в храм он не велел, но на заочное отпевание согласился. Тронуло то, что, уходя, человек заботился о своих близких. Меня не обижали его насмешки в прошлом, и я совершал все, что мог в его память с добрым чувством на сердце.
Окончилось время заказанного по нему сорокоуста, и я забыл о нём.
Прошло не более трех месяцев после его кончины, и наступало время начала Великого поста. В день Прощеного воскресения, уже перед тем, как мне окончательно проснуться рано утром на литургию, я увидел Ивана Григорьевича. Он стоял передо мной одетый в свою обычную одежду, в которой ездил на дачу. И хотя все пуговки на пиджаке и рубашке были у него на месте и застёгнуты, а на голове была неизменная фетровая коричневого цвета шляпа, но что-то придавало его внешнему виду жалкое состояние. Я пригляделся, и увидел, что вся его одежда была по краям обтрепана, и рубашка, и пиджак, а шляпа, так ту, словно сильно побило молью. Его щеки, прежде всегда старательно выбритые, покрылись черно-белой старческой щетиной.
Он стоял передо мной, слегка согнувшись, и не смотрел мне в лицо, но я мог видеть его глаза. Такие глаза раньше я видел только на фотографиях узников фашистских концлагерей, что случайно попадали в объектив фотокамер. Отчаяние и никакой надежды. «Иван Григорьевич»? спросил я, «почему у тебя такой жалкий вид? Почему ты такой оборванный, не бритый? Неужели твоя Валентина Ивановна перестала следить за тобой»? Его лицо скривилось, словно от боли, и он заплакал как ребенок, плакал и кричал, но я его голоса не слышал. Понимал, что кричит, но что кричит, не слышал. По-моему, Серафим Роуз писал о чем-то подобном. Не каждому, приходящему к нам оттуда, дозволяется говорить с нами. Он пришел на Прощеное воскресенье и просил прощения.
После службы, на которой с особым чувством поминал несчастного Ивана Григорьевича, я просил верующих передать Валентине Ивановне, его вдове, чтобы та нашла меня. О человеке никто не молился, его забыли, это понималось в его глазах, и в его немом крике.
Помню, как Валентина Ивановна, сама на то время уже больная женщина, придя в храм, сидела на скамеечке и ждала меня. Я вышел из алтаря, и мы вместе сидели и долго беседовали. Рассказал о своём видении и спросил её, молится ли она о покойном супруге? В храме я её раньше не встречал, но она могла бы молиться и дома, уж во всяком случае, ничто ей не мешало читать по нему Псалтирь.
Женщина сидела молча, теребила руками носовой платочек и слушала меня. Когда я закончил свой монолог, она ещё немного помолчала, а потом, словно собравшись с силами, говорит мне: «А ты знаешь, батюшка, какой это был гад»? Вот именно так, этим словом, она и назвала своего бывшего мужа. «То, что он изменял мне, я уже простила ему и никогда не вспоминала, тем более, что наша дочь родилась, как знак примирения и прощения. Но есть то, что я не могу ему простить, как не пытаюсь.
С нами семнадцать лет жила моя мама. Она всю свою жизнь проработала в колхозе, в Белоруссии. Вырастила нас пятерых, оставшихся сиротами после гибели на фронте отца. Те, кто работал в колхозах, практически не получили никакой пенсии, всего несколько рублей. Так вышло, что мама должна была жить с нами. Батюшка, ты не поверишь, но все семнадцать лет, не было ни одного дня, когда бы мы, садясь за стол, не услышали бы его дежурную фразу: «Мать, цени, что твой зять кормит тебя, ты ведь нищенка, и если бы не я, ты бы сейчас побиралась где-нибудь, или жила в доме для престарелых».
Мама была человеком глубоко верующим, она смирялась и постоянно молилась о нас. А он, видя, что бабушка большую часть времени проводит в молитве, и здесь доставал её: «Не твой Бог, а я кормлю тебя. Значит, на меня ты и должна молиться, а не на свои иконы». Такая у него была любимая шутка.
Незадолго до своей кончины мама попросила меня набрать ей множество самых разных лоскутков материи. И из них она по своей деревенской технологии стала шить лоскутное одеяло. Когда муж спросил мать, что, мол, она делает, та ответила, что шьёт ему подарок от себя на старость. Все время, пока мама шила это одеяло он потешался над ней, и говорил, что в состоянии купить себе любое самое дорогое и теплое одеяло.
Но, батюшка, последние пять лет своей жизни он мог согреться только под мамиными лоскутками, никакое другое одеяло, даже пуховое, не могло их ему заменить».
Не знаю, молилась ли Валентина Ивановна, как я её просил? Больше её я не встречал. А увидел лишь месяцев через восемь в её же доме, на столе, лежащей в гробу. На отпевании присутствовала только одна дочь, её старший брат к этому времени уже практически спился. Помню, как я хотел донести до молодой женщины, то, о чем говорил с её покойной матерью, просил молиться о родителях, приходить, хотя бы иногда, в храм. Говорил и понимал, что слов моих она не слышит.
В храме их дочь с того времени я не видел, а через полгода к нам пришла её подруга, такая же несчастная наркоманка, и заказала уже по ней заочное отпевание. Когда подруга выходила из храма, то повернулась к нам и сказала: «Я – следующая». Правда, прошло уже несколько лет с описываемых мною событий, а она все ещё, слава Богу, жива. Всякий раз, пересекаясь с ней на улице, вспоминаю те её слова, а скорее их интонацию фатальной безнадёги.
Сейчас на кладбище кто-то поставил памятники над всеми тремя могилками, вряд ли это сын, он уже не человек, скорее его бывшая жена. Она давно ушла от мужа пьяницы, воспитывает от него двоих детей мальчика и девочку. Мальчик, правда, говорят, уже подсел на иглу, но девочка ещё хорошая, и мы надеемся, что может быть, в ней и проявится прабабушкино благочестие. Дай Бог, но только ни маму, ни девочку мы у нас в храме ещё ни разу не видели.
Может, именно обо всем этом тогда так горько, беззвучным криком, и плакал несчастный Иван Григорьевич?
Священник Александр Дьяченко
https://vk.com/fave?w=wall-116365019_6568
Πυξίδα μου, Κύριε, με τη δύναμη του Τιμίου και Ζωοποιού Σταυρού, Σου, και σώσε με από κάθε κακό