4‐е, среда. Заболел Сталин (первым принес эту весть в сербскую группу Герваш). Состояние его тяжелое. Все подавлены. Часто переносишься мыслью туда, где он сейчас в эту минуту. Видишь его, чувствуешь. Думаешь о нем. Умирает?!
Читал в газете сообщения о состоянии его здоровья: в уголках глаз нависли чуть ощутимые слезы.
5‐е, четверг. В киоски «Союзпечати» – очереди. Еще не продают газет, но люди стоят, дожидаются. Как-то Сталин?
В общежитии ЛГУ мы сидели с Ниной, моей подружкой, на привычном своем месте – на подоконнике в лестничном пролете верхнего этажа. Я посмотрел на часы – был десятый час вечера. Уговорил Нину расстаться.
Вышел на улицу. Еще несколько дней назад весна вроде бы начиналась, и тогда снег осел, почернел, стал таять, потом его прихватило морозцем, и он остался черным, ноздреватым. А тут свежий снег! Это было малость необыкновенно, неожиданно. Я ступал по свежему, никем еще не тронутому белому покрову. Снег падал легкими, невесомыми хлопьями.
6‐е, пятница.
- Спойлер
- Утром просыпаюсь. По-видимому, нет еще и семи часов. Где-то на верхнем этаже громко говорит радио. Про Сталина. Сперва слышу плохо. Мама стоит в дверях. Отец лежит на кровати.
«Умер», – говорит он.
«Глупость, ерунда, – мелькает у меня в мыслях. – Как может он такое говорить! Стоит только передать о здоровье Сталина и – уже умер…»
– Да, умер, – скрипит папин голос. Мать что-то невнятно говорит, вроде бы отрицает.
Сердце у меня сжимается. По радио звучит странная скрипучая музыка. Внезапно она прерывается, и молотом начинают отстукивать по голове, по сердцу мрачные, тяжелые слова Левитана:
– Весть о кончине…
Так это правда?! Умер?
Что это? Как же так? Закричать, завыть захотелось. Нет Сталина, нет человека ЭТОГО…
Крик застрял в горле. Как молотком по сердцу, по голове, отстукивают мрачные, медленные слова Левитана.
Умер…
Уже не кричать, не выть, а плакать хочется.
Не смея пошевельнуться, да и не в силах пошевелиться, лежу на кровати, слушаю.
А голос в радио говорит еще и еще… Мать не выключает радио. Черти, почему они его не выключают?! Как можно слышать это во второй раз!
Какое несчастье случилось, люди!
По радио читают медицинское освидетельствование, потом – опять странная, скрипучая грустная музыка. После нее – снова передача: в 9 часов 50 минут… А в 10 часов вечера я смотрел на часы, мы с Ниной сидели на подоконнике и ничего не знали, о!
Соседи шумят. Голос: «Мама, открой дверь!» Вверху, этажом выше – топот…
Как это люди могут сейчас шуметь, вести себя по-обычному!
В памяти подспудно всплывает, что прежде я много раз пытался и не мог представить, что же такое неслыханное произойдет, когда умрет Сталин. И вот это произошло… И ничего. Все вокруг до неприличия буднично, обыкновенно, невозмутимо. Только по радио бесконечно играет монотонная траурная музыка.
Потом меня сковал сон. Устал.
Проснулись с матерью в 11 часов. Нудно играет музыка. Нудно и надрывно.
Вижу в окно рабочих на стройке. Как могут они работать сейчас! Почему все так обыкновенно? Сейчас ничто не должно напоминать об обычности, повседневности.
На нашем доме нет флагов. В день смерти Жданова, утром, были. И ребята гуляют по улице… Как они могут гулять? Как родители это допустили?
Боль тупая какая-то. Нравственная боль. А как сейчас люди, мне знакомые? Как Нина?
День хмурый, небо серое. Белый, чуть посеревший, тонкий налет снега на всем. Вчера не такой был снег.
Надо ехать в город, пройтись по городу. Надо – на факультет.
(Когда впервые услышал траурную музыку, мелькнула мысль: это не траурный марш Бетховена, не классика. Почему-то мне показалось, что должен был исполняться марш Бетховена… Плохая, какая-то скрипучая музыка. «Только что сочинили. Специально для Сталина», – мелькает следующая мысль. А сердце – болело. Физическое состояние – точно при смерти. Пульс бился здорово. Сердце колет: до того оно разболелось.)
До трех часов сидел дома: писал дневник. Даже Стендаля читал.
В три вышел на улицу; занятия нашей группы начинались в вечернее время – во вторую смену. Флаги-то есть, но все почему-то было обыкновенно. Это казалось невероятным в такой день… Даже какая-то баба громко и весело кликала мужика. На лицах людей тоже все обыкновенно. Хотелось, очень хотелось увидеть заплаканное лицо. Но таких не было. Поздно! Утром были, наверное.
Газета «Смена», поразило, была не совсем по дню траура. В черной кайме была всего одна первая полоса. А рядом висели старые, порыжевшие «Ленправда» и «Литературка»49. Даже газеты не свежие!
Невольно вспомнилось, как передавали утром, на что упирали: партия делала, делает и будет делать… Партия всегда была первой, партия всегда все делала… Все для того, чтобы не было паники, чтобы обошлось сравнительно обыкновенно.
На Невском. Здесь необыкновенное заметно: повсюду флаги с траурными ленточками, на домах – портреты Сталина, громкоговорители играют траурную музыку, чередующуюся с сообщениями о кончине… Не могу еще переносить спокойно слово «скончался», слезы навертываются. И вообще, как это Сталин и вдруг – скончался.
Присматриваюсь к людям. Плачущих нет. Все более или менее обыкновенны, только глаза у большинства кажутся необыкновенными, блестящими и смотрящими не на дорогу, не перед собой.
А в общем, инертность людей, их повседневность бесят.
Утром, наверное (верится), было не так. Были плачущие.
Встречаются просто гады: полковник, медленно и жирно идущий с беспечно, уверенно заложенными назад руками… Улыбающиеся парочки разодетых сикух50.
На Литейном встретилась, судя по всему, группа знакомых, мужчины и женщины. Чему-то радуются, что ли?! Радуются встрече?..
Быстро пролетает мимо меня полный, расфранченный пижон, похожий на артиста. Эта быстрота, эта сытость, эта самодовольная рожа!
В Доме книги раскупают портреты Сталина.
Пришел на факультет. Утром там было траурное собрание, было полно студентов. И лишь меня не было – справедливый упрек Нины. Очень справедливый!
На собрании рыдали, падали (две-три девочки) в обморок. У ребят стояли слезы в глазах.
Голос преподавателя Зайцева дрожал (он потом признался: «Я был спокоен, но посмотрел в зал…»).
Утром на факультете, говорят, было что-то ужасное: все слонялись по углам, все были чернее ночи и плакали. Повсюду – пришибленные группы… А комсомольское бюро уже работало: товарищи, в Москву ехать запрещено. Без паники, товарищи!
Когда я пришел на факультет, первый человек, которого я встретил еще в вестибюле, была Нина. Я посмотрел на нее. Не знаю, вспомнился ли мне тот вечер, те 10 часов, когда мы сидели вместе? То ли потому, что это был самый родной мне человек, или по другой причине, но на глаза навернулись слезы. Я быстро прошел мимо, сжимая губы. Ни слова о случившемся, но оно, это слово, везде вокруг. Тошно. Еле удержал слезы. А Нина – ничего, шустрая. Потом – Витька. Сидит, словно пьяный, вид убитый, а глаза влажные, медленные.
Там – Кошкин, Саранцев…
Занятия…
Обстановка в группе никудышная. И не только оттого, что такой день. Саранцев, рассорившись с Вадимом, бродил один по коридору вдали от нас. Короб, Леха, Герваш уехали в Москву.
После занятий мы с Витькой дернули на Московский вокзал. Достали билеты на 6.55 и разъехались по домам, чтобы, поспав часа четыре, завтра утром встретиться на площади.
7‐е, суббота. Ранним утром еду на вокзал. Приехал на площадь Восстания. Запоминающаяся обстановка: утро малолюдное, черное. Над площадью звучат сообщения по радио о преобразованиях. Все сказочно необыкновенно, величественно, торжественно, грозно от ощущения серьезности того, что сейчас происходит в стране и здесь, на площади перед Московским вокзалом. Витька с Ниной не приехали.
Уехал один.
Поезд пришел в столицу в 10 часов вечера.
Я совершенно не знал Москвы. Толпа приехавших вынесла меня с поезда в метро, из метро – на какую-то площадь, запруженную несметным числом людей. Все стояли и как будто чего-то ждали. Что делать? В темени надвигающейся ночи я разглядел двух девушек. Вот оно – спасение. Побоку стеснительность! Знакомлюсь.
Какая это была ночь! Ночь на московских задворках, в «борьбе» с милицией, солдатами и машинами.
Девчата вели меня московскими дворами. Да не просто дворами, а и по крышам сараев. Мы прыгали с одной крыши на другую, пока не оказались рядом с Домом Советов51. Улицу перегородили машины, солдаты. Пока двери Дома Советов были закрыты, солдаты поместили девушек и меня с ними в парадный подъезд большого каменного здания, в котором и сами коротали ночное время. А ранним утром сквозь строй машин пропустили нас почти к самым дверям Дома Советов, где очередь стояла жидкой цепочкой вдоль стены здания.
В 9.10 в воскресенье 8 марта я уехал из Москвы.
Приехал в Ленинград в седьмом часу утра 9 марта, в понедельник (добирался «зайцем» на электричках).
9‐е, понедельник. Сегодня хоронят Сталина, и – не как в тот день, 6 марта – чувствуется: люди скорбят по нему.
Увидела кондукторша пьяного:
– В такой день, когда у всех горе, нализался!
– А я с горя.
Все равно высадила его из трамвая.
Газеты целиком Сталину посвящены, на радио – одна лишь траурная музыка…
А в Ленинграде не как в Москве – весна идет, все тает, на улицах стоят огромные лужи, тепло.
14‐е, суббота. После занятий в университете мы с Ниной приехали в общежитие. Узнал в 24‐й комнате о тяжелой болезни Клемента Готвальда. Вот тебе на: начали выходить из строя руководители нашего мирного лагеря!
Мы с Ниной – на привычном подоконнике.
Около двух часов ночи вдруг услышал траурную музыку – такую, как неделю назад… Готвальд умер, мелькнуло у меня в уме. А потом сорвалось и с языка.
– Не каркай! – оборвала меня Нина и потемнела в лице.
Я и сам не верил, чтоб Готвальд умер именно сейчас, когда мы опять на шестом этаже.
15‐е, воскресенье. Первым, что я услышал сегодня, проснувшись в 18‐й комнате на койке ее отсутствующего хозяина, было то, как Баскаков сказал: «Умер Готвальд». Сердце екнуло, вспомнилось: два часа ночи, траурная музыка. И еще – что и Сталин умер тогда же, когда мы с Ниной сидели на шестом этаже.
А день сегодня впервые по-весеннему солнечный. На Невском (я к 12 часам поехал играть в шахматы с историками) скопище народу. Все, как мухи, выползли на солнце – и ширины тротуаров не хватает. Народ кишмя кишит.
В 12 часов ночи передавали сообщение о 4‐й сессии Верховного Совета. Много нового.
8‐е, среда. После военных занятий пришли на факультет. Сегодня утром умер профессор Копержинский. Ну и год выдался! За два с половиной месяца: Державин, Сталин, Готвальд, Копержинский (наш преподаватель).
Сбор денег на венок. Собрание в славянском кабинете при огромном стечении славистов.
На уличных газетных стендах – снимки, статьи, посвященные Сталину, Готвальду: гроб с телом… Времена!