ГРИГОРИЙ ПОМЕРАНЦ Догматы полемики и этнический мир - 2
(Корни юдофобии Солженицына)
К сожалению, первое издание “Записок” (1998), где есть глава, посвященная спору с Солженицыным, уже разошлось, а второе издание, в лучшем случае, выйдет через несколько месяцев. Поэтому перескажу несколько страничек (272, 274—281).
Я раскрыл роман “В круге первом” с совершенным доверием. Незадолго до этого читал “Раковый корпус”. Вторая часть там крепче первой. Особенно захватил конец. Я плакал над обезьяной, которой злой человек насыпал в глаза табак. Злой человек! Не кулак, не вредитель, не империалист! Просто злой человек…
Я почувствовал себя как тогда, когда у меня украли орден и артиллерийский капитан объяснил, что так и надо. Опять меня выпихивали — уже не из советской России, а из России будущего. Я интеллигент, и народ не со мной. Я еврей, и на мне несмываемая вина. А как же злой человек, бросивший в глаза обезьяне табак? Просто злой человек — не классовый враг, не вредитель, не империалист? В “Раковом корпусе” разрушались все категории, оставались только люди, добрые и злые, люди перед лицом смерти. А в “Круге первом” опять категории, и не такие уже новые. Примерно те, которые пошли в ход с конца тридцатых годов; когда классовых врагов больше не стало, ликвидировали — и понадобились новые жертвы; и ненависть времен Вильгельма и Николая, после зигзага в сторону войны гражданской, вернулась на свою блевотину, к национальной розни. Кто же все-таки бросил табак в глаза обезьяне? Не кулак, не империалист — но, может быть, еврей? Безродный космополит? Беспочвенный интеллигент?
Страница за страницей передо мной раскрывался характер Солженицына. Текст всегда выдает автора. Вот сцена, в которой он смотрит на мир глазами интеллигентной заключенной, моющей лестницу для прокурора. Здесь он сам интеллигент. А вот — глазами провинциала — смотрит на столичную образованщину (слова “образованщина” еще не было, но отношение — уже было). Вот создается миф о народе; а вот этот миф ставится под вопрос. Видимо, уступка друзьям; еще не было совершенной уверенности в себе, бросались в глаза отступления, переделки. Но сквозь все уступки просвечивала авторская воля (потом она развернулась в “Глыбах”). Мелькало недоброжелательное отношение к евреям; и сразу же подчеркивалась объективность автора, его претензия исследовать национальные страсти с высоты Божьего престола. Я передаю свои давние впечатления, но они довольно свежи во мне.
Особенно врезались в сознание две сцены. Одна — какое-то тяжелое школьное воспоминание. Я чувствовал старую рану, нагноившуюся, воспаленную; застарелый комплекс, заставивший писателя заслонить что-то слишком мучительное натянутой выдумкой. К этой сцене я еще вернусь: она вызывала во мне двойственное чувство, одновременно и боли за мальчика, когда-то глубоко страдавшего, и отвращения от фальши. Зато конец подействовал совершенно однозначно: я с досадой отшвырнул книгу. Нержин дарит томик Есенина дворнику Спиридону. Почему? Допустим, друзья Нержина, Сологдин и Рубин, Есенина не любят (то есть, скорее всего, не очень любят, не так, как хотелось страстному поклоннику). Но в шарашке оставались другие интеллигенты. Отчего не оставить книгу им всем? Кого-то бы это непременно порадовало. Зачем дарить стихи дворнику — на самокрутки? В реалистической ткани романа торчит политический плакат: я с народом, значит, я прав. Мы с народом любим Есенина. А те, кто недостаточно любит Есенина, кто предпочитает Блока, Мандель-штама, Пастернака, Ахматову, — столичные снобы.
Потом снова и снова стал возвращаться к школьной сцене. Что же там на самом деле было? Отчего такой мучительный след? Это произошло между 12-летними школьниками. То есть в 1930 году. А сейчас 1967-й… И до сих пор не забыть! И класть на весы справедливости против другой чаши, на которую легли травля космополитов, расстрел еврейских писателей, истребление еврейских книг и пластинок, дело врачей-убийц, фактическое восстановление процентной нормы и прочее, и прочее, и прочее — с 1943 года по сей день…
Ройтману не спится. Один за другим печатаются антисемитские фельетоны. Но совесть обличает: он сам травил русских. Когда-то, в южном городе, где евреи составляли чуть ли не большинство, они травили Олега Рождественского. Травили, потому что Олег стоял за свободу слова: говорить, мол, все можно. Его спросили: значит, и такой-то (забыл имя плохого мальчика) мог назвать такого-то жидом? Олег настаивал: говорить все можно. И вот за это только его две недели терзали на собраниях, грозили исключить из школы… Невольно встает вопрос: а что же сделали с тем, плохим мальчиком? Если хорошего Олега, никого не обидевшего, две недели травят… Но Ройтман плохого мальчика не вспоминает. В структуре романа релевантен (как говорят структуралисты) только мальчик, хороший до голубизны, плакатно идеальный Олег Рождественский (в самом имени — и народность, и православие, и даже намек на самодержавие). Почему этот маленький христианин защищает право оскорблять товарищей (это, кажется, не по Евангелию)? Не знаю. Но Олег рисуется каким-то голубым ангелом. Примерно как убиенный царевич Димитрий на картине Глазунова. Солженицыну нужна абсолютно невинная жертва. И притом жертва евреев. Каким образом
12-летние дети могли грозить товарищу исключением из школы? Не их это дело, а директора. Но, видимо, директор не был евреем, и поэтому Ройтман его не вспоминает. И потом, откуда взялось чуть ли не большинство класса? Все они (еврейские мальчики) были дети врачей, адвокатов, а порою и лавочников, но рьяно выступали как идеологи пролетарского интернационализма… Очень может быть, но все-таки, где это было? В бывшей черте оседлости? Там масса евреев — бедный ремесленный люд: сапожные подмастерья, портные, возчики, столяры… Их в романе нет. А если еврейская община состоит главным образом из врачей и адвокатов, то дети их составляют явное меньшинство и травить местных пацанов не могут. Даже если бы очень хотели. Так же как я, даже если бы очень хотел, не мог травить огольцов из Бутиковского переулка. Травили они меня. В одном километре от Кремля, в самые ленинские, интернациональные двадцатые годы. И никакой управы на них не было.
На всякий случай напоминаю читателю, что разница в возрасте между мной и Александром Исаевичем — 9 месяцев. То есть никакая. Мы жили и учились в одно и то же время. А если была разница между Москвой и Ростовом, то вряд ли советская интернациональная власть была в Москве менее эффективна, а ростовские пацаны — меньше склонны травить тех, кто послабее. Ростов — ворам отец, и против детей адвокатов стоял не Олег Рождественский, а пацаны, которым палец в рот не клади…
В эти годы антисемитизм среди взрослых подавлялся с усердием, превозмогавшим разум. Я знаю случай, когда заведующая балетной школой была уволена (и школа развалилась) из-за невинной шутки про еврейковатый суп, хотя ничего обидного для евреев в этой шутке нет. Но все это было со взрослыми. А дети — совсем другое дело. Помню это своими вихрами. И могу подтвердить опытом кубанско-москальских отношений, случайно открывшимся мне в 1953 году.
В 1953 году я начал работать учителем в станице Шкуринской (бывшего кубанского казачьего войска), и вот оказалось, что некоторые школьники 8-го класса не говорят по-русски. Мне отвечали по учебнику наизусть. Кубанцы — потомки запорожцев, их родной язык — украинский, но за семь лет можно было чему-то выучиться… Я решил обойти родителей наиболее косноязычных учеников и посоветовать им следить за чтением детей. Начал случайно с девочки, у которой была русская фамилия. Допустим, Горкина. Мать ответила мне на нелитературном, с какими-то областными чертами, но бесспорно русском языке. С явным удовольствием ответила, с улыбкой. “Так вы русская?” — “Да, мы из-под Воронежа. Нас переселили в 1933 году вместо вымерших с голоду”. — “Отчего же не выучили дочку своему родному языку?” — “Что вы, ей проходу не было! Били смертным боем!”
Оказалось, что мальчишки лет пяти, дошкольники, своими крошечными кулачками заставили детей переселенцев балакать по-местному. В школе это продолжалось. За каждое русское слово на перемене — по зубам. По-русски только на уроке, учителю. Запрет снимался с 8-го класса. Ученики старших классов — отрезанный ломоть, они собирались в город, учиться, и им надо говорить на языке города. Действительно, к 10-му классу мои казачата уже сносно разговаривали. Вся эта автономистская языковая политика стойко продержалась с 1933-го (когда была отменена украинизация) до 1953-го и продолжалась при мне, то есть до 1956-го. Дальше не знаю.
Я не думаю, что сопротивление было сознательно организовано взрослыми. Организацию выбили бы в 1936–1939 годах или в 1944-м, во время ликвидации неблагонадежных, сотрудничавших с немцами. Нет, никакой организации не было. Было казачье самосознание, которое дети чувствовали, — и детская самодеятельность. Дети сохранили господство украинского языка в кубанских станицах; дети же сохранили традиции травли евреев — там, где были евреи (в станице единственным евреем был я)…
Еврейские мальчики могли только обороняться. У них руки никогда бы не дошли до Олега Рождественского. Я чувствовал, что сцена фальшива, и доказывал это своим знакомым.
Примерно через полгода история разъяснилась. Александр Исаевич назвал две фамилии мальчиков, заводил травли: Люксембург и Штительман. Куда подевался Штительман, не знаю. Может быть, погиб на войне. Но Люксембург отделался штрафным батальоном (за пощечину старшему офицеру, сказавшему что-то про жидов) — и уцелел. Я его сам пару раз видел. И вот моя знакомая решила поставить эксперимент: дала Люксембургу в руки роман “В круге первом”, но без разрешения выносить из дому, и следила за выражением его лица. Когда дело дошло до воспоминаний Ройтмана, Люксембург вскочил и сказал, что, будь все это во Франции, он подал бы в суд и выиграл процесс о диффамации. Потому что фамилии его и Штительмана подлинные, а сцена выдумана. На самом деле, по его рассказу, все было иначе. Впрочем, подробности этой стычки между мальчишками — их собственное дело. Меня при этом не было. Не понимаю только одного: как можно было больше 30 лет лелеять месть Люксембургу и вставить подлинные фамилии в вымышленную сцену.
https://royallib.com/book/pomerants_grigoriy/dogmati_polemiki_i_etnicheskiy_mir.htmlhttps://magazines.gorky.media/zvezda/2003/6/dogmaty-polemiki-i-etnicheskij-mir.html
Не важно, что написано. Важно, как понято.